Татьяна Алферова
Татьяна, Васса, Акулина
Перед вами своеобразная сага, охватывающая жизнь нескольких поколений женщин одной семьи от конца XIX до начала XX века. Воссоздать судьбы героинь, живших на Верхней Волге и в Петербурге-Петрограде, автору помогли не только семейные предания, но и исповедные росписи, и ревизские сказки. Порой исторические документы вступают в противоречие с нашим сегодняшним представлением о том, каково было устройство жизни в те времена, но факты – вещь упрямая, да и сами героини обнаруживают непростой характер. Как иначе выдержать тяжелый крестьянский труд, эпидемии, войны, частые роды, а то и – нечаянное счастье?
Издатель:
Лимбус Пресс
Язык:
Русский
Публикация:
2024, Санкт-Петербург
Страниц:
256
ISBN:
978-5-6047884-9-3
УДК:
821.161.1-32
ББК:
84(2Рос-Рус)6
К каталогам книги
300.00 p.
Не для продажи. Только для библиотек.
Алферова, Т. Татьяна, Васса, Акулина : рассказы / Татьяна Алферова. – Санкт-Петербург : Фонд содействия развитию современной литературы «Люди и книги», 2024. – 256 с. : ил. – 16+. – ISBN 978-5-6047884-9-3. — URL: http://176.9.74.196/book.html?currBookId=50236.
Вы ввели неверный диапазон
Ваша версия Java Runtime Environment не соответсвует необходимой для запуска приложения. Сейчас вас перенаправят на страницу установки JRE. После того как вы обновите вашу версию JRE приложение запустится автоматически.
Татьяна Алферова ТАТЬЯНА, ВАССА, АКУЛИНА Татьяна Алферова ТАТЬЯНА, ВАССА, АКУЛИНА ЛЮДИ И КНИГИ Санкт-Петербург УДК 821.161.1-32 ББК 84 (2Рос-Рус)6 КТК 610 А53 Изображения на страницах 5 и 8 – выдержки из документов, которые хранятся в Государственном архиве Ярославской области (ГКУ ЯО ГАЯО): метрическая книга церкви села Раздумово (1868 г.), переписные листы переписи населения по деревне Горки Рыбинского уезда Глебовской волости (1897 г.), ИР церквей Рыбинского уезда (1841 г.), ИР церквей Рыбинского уезда (1846 г.). Остальные изображения в книге — из семейного архива Татьяны Георгиевны Алферовой Издание выпущено при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со средствами массовой информации Правительства Санкт-Петербурга Алферова Т. Татьяна, Васса, Акулина : рассказы / Татьяна АлфероА53 – Санкт-Петербург : Фонд содействия развитию современной литературы «Люди и книги», 2024. – 256 с., ил. Перед вами своеобразная сага, охватывающая жизнь нескольких поколений женщин одной семьи от конца XIX до начала XX века. Воссоздать судьбы героинь, живших на Верхней Волге и в Петербурге-Петрограде, автору помогли не только семейные предания, но и исповедные росписи, и ревизские сказки. Порой исторические документы вступают в противоречие с нашим сегодняшним представлением о том, каково было устройство жизни в те времена, но факты – вещь упрямая, да и сами героини обнаруживают непростой характер. Как иначе выдержать тяжелый крестьянский труд, эпидемии, войны, частые роды, а то и – нечаянное счастье? ISBN 978-5-6047884-9-3 © Татьяна Алферова, 2024 © #7; Ф онд содействия развитию современной литературы «Люди и книги», макет, 2024 © А. Веселов, оформление, 2024 ТАТЬЯНА, ВАССА, АКУЛИНА Повесть I ЛИЧНОЕ Вряд ли я родилась для того, чтобы записать голоса тех женщин, чья кровь течет во мне. Хотя им было о чем сказать: о земле, о семье, о боли и любви, о красоте и ненависти. Я родилась завершить историю «по женской линии». Не ждала, не хотела, но куда денешься. Жребий не выбирают. «Женская» нить вечно норовила прерваться, в каком колене родства ни начни разбирать переплетающиеся корни. Даже если у предков не рождалось много сыновей, да пусть бы один и был – они оставляли потомков в количестве достаточном, чтобы продолжить род. Но сколько бы ни появлялось дочерей... Эх, а вот тут засада! Либо рано умирали, либо замуж не выходили, либо рожали только мальчишек: кто как мог исхитрялись нашу женскую линию оборвать. Почему? Не ответят. В каждом колене больше одной связи по женской 9 линии не насчитывалось, начиная с XVIII века, а более древние документы утрачены. Так не могло продолжаться бесконечно, и вот я последняя... Бабушка рассказывала, как ее свекровь предупреждала: Машутка, здесь девки не родятся! Уходите с нашего двора! Ее свекровь, моя прабабушка Алена, знала о чем говорила, она родила одиннадцать сыновей и ни одной дочери. Бабушка родила трех сыновей и только после того, как переехали в свой дом, родилась дочь – моя мама. Как верить теории вероятности? Верить можно в наследственность и семейные предания, если они сохранились. есть еще счастливые случайности. Отыскалась моя троюродная сестра, с именем, как Волга, протяжным и струящимся: На-та-ли-я. Сестра работает с архивом Ярославской губернии, выпустила несколько книг по генеалогии наших предков; она снабдила меня выписками из исповедных росписей и метрических книг XVIII–XIX веков, главных документов, на которые стоит опираться в истории семьи (это до 1897 года, когда случилась общая перепись населения, все разъяснившая и уточнившая. За той переписью поехал на Сахалин Чехов, сбегая от любви). Исповедные росписи – список семей с детьми старше шести лет, то, что фиксировали дьячки при исповеди, обычно перед Пасхой. Метрические книги, хранящиеся в церковном архиве, – это свидетельства о рождении, с указанием крестных-восприемников (важные Й КРЕСТЬЯНСКИЙ ХЛЕБ Прапрабабка по женской линии Татьяна запирала хлеб от невесток на ключ. Прабабка Алена Трофимовна, мать моего деда, то есть родня по мужской линии, была не так свирепа в экономии, хотя времена почти те же. Разница с Татьяной десять лет. Алена Трофимовна рано вышла замуж, родила один- надцать сыновей, рано женила своих ребят. Напомню: дети – это у бар, в крестьянских семьях – ребята. Сыновья постепенно отделялись (строились, уходили в отход), но в избе с родителями всегда жила пара невесток или снох. Рожали вместе: Алена Трофимовна рожает, и очередная невестка рожает. Вот невестка и нянчится с младшим сынком свекрови – заодно со своими ребятками. Жили несыто, экономили на всем. Сколько бы хозяин, царь и бог Алексей Гаврилович, Аленин муж, не выручал от своих занятий, попробуй, прокорми такую семью. 167 Как хлеб не беречь! Алена и берегла, строго-настрого наказывала невесткам не трогать ковригу без спроса, когда отлучалась. Хлеб только к обеду! Уйдет Алена, а снохам есть хочется. До обеда далеко, а младенцы здоровенькие – только такие у Алены на дворе и заводились, – молоко жадно сосут. Понятно, что хлеб пахнет на всю избу, дразнит из-за буфетной дверцы. Как удержаться? Ждут час, ждут другой. Нюхают воздух. Открывают дверцу – корочку нюхают. Сбегает которая-нибудь в огород, моркови принесет, но разве морковью налакомишься! Вот и отрежут тоненький кусочек, не столько пожевать, сколько во рту покатать. Такой тоненький навострились отрезать, что меньше воробьиного шажка! Алена вернется, сразу к буфету – проверять. И ругаться: Опять не сдержались! Кажется, голодом не морю! Избаловались! От скуки хлеб трескаете! Не понимают невестки, как свекровь узнает, что отрезали от ковриги. Не то чтобы Алена ругалась смертно... Да и сыновьям, их мужьям, не нажалуется – сыновья в отходе, в Москве-Питере. Но стыдно маленько. А режут-то совсем по крохотке! Сообразила младшая сноха, моя будущая бабушка. А уж как сыскала ответ, стали они по кусочку-другому отрезать да лакомиться. Не наешься малым кусочком, но брюхо – злодей, добра не помнит, а обмануть его можно, если вовремя хлебушка подсунешь. И свекровь Алена Трофимовна не ругает, не замечает, если мало взяли, не пожадничали. 168 Алена Трофимовна приложила изобретательность. Она придумала запечатывать хлеб перстами. Вдавливала пальцы в срез ковриги, оставались едва заметные глазу вмятины. Возвращаясь, проверяла, прикладывая руку, чтобы не обманули с отпечатком: пальцы сами вставали в малые лунки. Важно было не только оставить след в мякоти, но сохранить привычное свекрови расположение лунок. Одна невестка рукой на весу сохраняла положенный рисунок как печать, пока другая отрезала кусок. Голь на выдумки хитра. ТРИ ИВАНА Пишет мне сестричка-специалист по генеалогии, та, что разыскивает документы XVIII и XIX веков. Дескать, казус какой-то, не понимает в чем дело! Пришлось поднимать все исповедные росписи подряд, что- бы проверить. Надо сказать, что читать уже выбранные исповедные росписи сложно: дьячки писали, часто не делая разбивку между слов, а уж почерк у них – это отдельная история. Утомлялись, фиксируя такой корпус текста. Перед Рождеством дьячок переписывал все данные за год в одну книгу. От руки, понятно. Пером. Ух! Выбранные и подготовленные сканированные выдержки читать тяжело, а попробуй разыскать в не слишком упорядоченном архиве с тысячами записей те, что относятся именно к твоему роду! Даже представить невозможно. Но со временем обретаешь особое зрение и дар 169 вычленять нужное. У Наталии этот дар давно проклюнулся, я пока еще учусь. Но на сей раз даже она удивилась. 1820-е годы. Исповедные росписи сохранились, не самым скверным почерком составленные. Родители четко прописаны: Максим Григорьев и Анна из деревни Чудиново, родились в 1790 году – не архаичная тьма их окружает. Дети, понятно, не все отразились в бумагах, иной раз не успевали записать, а ребеночек уже умер. С первым сыном у Максима и Анны все просто: Василий 1811 года рождения записан по всем правилам, и жена при нем, и четверо детей. Даже то, что в 1854 году сослан на поселение, приписано позже. Вероятней всего, украл много. Если мало крал – били, прощали. Если средне крал – могли изувечить сами деревенские или те, кто поймал на воровстве. Василия заарестовали – по- крупному уворовал. Или важного человека обидел. Далее у родителей перерыв на семь лет. Либо жене повезло – не рожала. Но скорее, не успевали зарегистрировать младенцев, умирали безотчетные. А вот с 1818 года начинается странное. Все документы того времени подтверждают рождение трех сыновей подряд, которые выживут и продолжат свой род. Всех сыновей записывают Иванами. Один раз дьячок не выдержит и позволит себе выразиться эмоциональнее принятого. Напишет: Максим Григорьев – хозяин, сын его – Иван; сын его – Иван; сын его – тоже Иван. Это «тоже» – вне правил. Что вложил дьячок в это слово – раздражение или недоумение? Думаю, что сарказм. Объяснить, однако же, возможно. Первый Иван 1818 года рождения, второй Иван – 1826-го, третий 170 (мой прапрапрадедушка шестого колена) – 1828 года. Вероятно, между первым и вторым Иваном дети рождались, но умирали. Ребенка называли по святцам, а там аж пятьдесят три дня памяти Иоаннов в году! В метрические-то книги (в отличие от исповедных росписей), где фиксировали имя новорожденного, могли записывать за «мзду» священнику, а крестили сами, такое частенько случалось. Но есть и другая странность: самый первый Иван изначально отметился в бумагах как Павел, лишь после второго Ивана стал его тезкой. Похоже, это особое чувство юмора моего прапредка. Или желание скрыть настоящее имя, чтобы уберечь сына от порчи: после первого Ивана восемь лет без детей. Теоретически, восемь детей могли умереть за это время. У крестьян в обычае называть младенца именем уже умершего ребенка. Я думала, так пытаются передать долю счастья, что не досталась умершему. Нет, дело в святцах. Хотя кто знает? С моими тремя Иванами неблагополучно. Первый отправился в арестантскую роту в 1854 году. Но возможно, источники путают его со старшим братом, сосланным на поселение. И что такого? Крестьян много, чиновники не успевали проверить. КОКОЙ ОСИП Кокой – это крестный, восприемник ребенка при крещении. Слово звучит странно на современный слух, но я с детства привыкла к словосочетанию «кокой Осип»: 171 бабушка часто рассказывала о крестном своей матери Анны. Как ни хотелось раскопать свои корни по женской линии, дальше шестого колена продвинуться не получилось. Катерина Федоровна, родившаяся на следующий после «французского» года, то есть в 1813, последняя мне известная прародительница. Кроме имени ничего не знаю. У ее дочери Анны было шесть детей, выжили четверо. 70-е годы XIX века. Утвердилась и побежала, соблазнительно стуча просторными вагонами, новейшая железная дорога, ухватывая территории Рыбинского уезда и обставляя грузовые перевозки по Волге. Дорога была агрессивной. Еще непривычной. Ее поезд задавил мужа Анны, Степана Торицына, когда тому еще и тридцати не исполнилось. Анна осталась вдовой с четырьмя детьми: два сына и две дочери. Старшей – тоже Анне, моей прабабке, едва три года исполнилось. Маленькую Анну сразу отдали крестному, кокою Осипу. Осип из семьи, где мало детей. Брат отделился, две сестры замуж разбежались. Женился на Пелагее еще при родителях. Невеста небогата, но и его семья не роскошествует. Живут как-то. Девочка родилась, Анной назвали. Это имя в моей семье встречается чаще других, легко запутаться. Едва дочка начала гулить, как Осип сообразил, что и не жил до этого во всю силу. Девчонка весь свет в себя вобрала, точно как васильки вбирают в себя небо над белесым полем. Тот 1853 год был годом абсолютного парно́го счастья, а оно не может длиться долго. Нюточка умерла, и он не хотел помнить отчего. 1 4 Пожили в нищем дому несколько лет. Спасибо Василию, помогал продуктами из Питера. Но избу-то не смог укрепить. А детки у Аннушки рождаются, холодно им в плохом дому. Но умер Аннушкин свекор, свекровь ушла к дочери, и освободилась их крепкая изба. Молодые переехали туда, вместе с Осипом. Живи да радуйся! А Осип каждую ночь сон видит, что крыша падает, и готовится к новым потерям. Не к добру случайные удачи! Через год любимая племянница умерла родами, и Осип вернулся в свою развалюшку, как Василий его ни отговаривал. Не мог Осип видеть эти стены без Аннушки. Как ни худа была его развалюшка, а встречались избы похуже. Постучалась на постой другая племянница – Осип так и не выучил ее имя. Хотя она до самой его смерти, последовавшей вскоре, ухаживала-помогала. Помешался Осип, как в деревне скажут. Умер от скуки. Потому что любить стало некого. – Вздор какой! – удивится соседка. – Я шестерых ребят схоронила и живу, а он из-за крестницы помешался. Прикудник! ШАЛЬ ДЛЯ ЦЫГАНКИ В 1916 году вспыхнула мода на черные кружевные шарфы. В Верхнем Поволжье так точно, а за всю Россию не поручусь. Мода на шарфы с плотными блестящими завитками, вручную сплетенными вологодскими мастерицами. Стоили кружевные шарфы, широкие и длинные, дорого, но девушки хотели укутывать свои плечи только 175 такими. Моя бабушка Мария работала за модный шарф «на ремонте» два месяца: пилила дрова. Домашнюю работу, в том числе на земле, никто не отменял, понятно, приходилось совмещать и недосыпать. Шарф себя оправдал: прожил почти век, пока его не порвал в гардеробной коньками сынишка моей подруги. Но к тому времени шарф не служил украшением, его надевали на похороны. Я дала подруге напрокат. Лучше бы не пришлось... Не потому что жалко шарфа: моя молодая подруга хоронила молодого мужа. Это был любимый аксессуар, пока не стал похоронным. В торгсине, где за ценности можно получить боны на продукты, пусть невыгодно, но реально, в голодные времена 1930-х годов канули почти все вещи моей семьи, что хоть чего-нибудь стоили: золотые часы Буре с цепочкой, серьги, кольца, медальоны, подаренные прадедом. Остался перстенек от помолвки, что дед подарил бабушке до свадьбы, и этот шарф – его не взяли. А еще осталась волшебная шаль. Ее бабушка – буду называть ее Марией, без «бабушки» – тоже сохранила. Свекровь Алена Трофимовна отдала шаль младшей невестке: Машутка, знаешь, сколько шаль-то стоит? Корову на нее можно выменять! С теленком! Свекровь преувеличивала, не без того. Но достойные шали реально зашкаливали в цене. Не обычные полушерстяные тусклые, а павловопосадские, с яркими веселыми цветами и огурцами загогулиной. А у Алены Трофимовны шаль еще чище! Шерстяная, теплая, с золотым шитьем. Прадеду Алексею Гавриловичу из Торжка привезли от тамош1 0 газоне напротив железнодорожного вокзала. Мой троюродный брат женился на цыганке, из оседлых. У моей крестной отец цыган, хотя прадед записал ее «на себя». Но все же попалась на крючок, когда после восьмого класса приехала к бабушке на каникулы. Цыганка под видом гадания вытянула у меня всю наличность, все безмерные десять рублей, подаренные крестной на день рождения. Схема известна: дай монетку, заверни ее в бумажные деньги, сейчас дуну, твои проблемы рассею, а деньги верну. Вернулась, рыдая: на десять рублей тогда можно было скупить половину бижутерии в галантерейном магазине Рыбинска или четверть подобного в Ленинграде. Бабушка Мария строго сказала, что плакать из-за денег стыдно, а после с немалым любопытством поинтересовалась, что нагадала цыганка. Выслушала и только затем осерчала: – Ну, за десять-то рублей могла и хорошее что- нибудь наворожить! Цыганка наворожила маловероятное. Но оно, к сожалению, частично сбылось. Моя веселая и лукавая черноглазая крестная не мне готовила подарок. ЧЕТЫРЕ СЕСТРЫ Что я знаю о прапрабабушке? Только то, что та жила при барине «в мещанках» перед отменой крепостного права. В своем солидном праправозрасте. 181 Семьи мои предков были большими и надежно хранили историю рода. Не путались, твердо знали, кто кому золовка, сноха или шурин. Если сомневались, всегда под рукой была бабушка-старушка, которая разъяснит. История передавалась устно, от матери к дочери, но чаще от бабушки к внучке. Память семьи представляла собой нечто вроде карты большого города. Со временем отдельные районы отпадали. Сейчас память многих семей выглядит как улица с двумя-тремя домами – новострой. У прабабки Алены не рождались дочери, поневоле пришлось передавать историю рода снохам, в надежде, что хотя бы одна из десяти сохранит память. Кто мог предвидеть, что станут доступными древние документы? Разбирая грамоты, выписанные трудночитаемым почерком дьячка, обнаруживаешь у себя новое зрение. Оно насыщает память иначе, чем семейные легенды. Итак, что я знала-то? Мать прабабушки Алены «жила у барина в мещанках». В мещанское сословие из крестьянского переходили отслужившие солдаты, их жены или вдовы. Все понятно. Но! Отец Алены Трофим, умерший в сорок пять лет (в метрической книге не указывают причину смерти, что странно), не служил в армии. Он крепостной крестьянин мелкопоместного помещика-подпоручика Ж... Женился в приличном по тем временам возрасте двадцати лет на девице Марье Матвеевой из государственных крестьян. Из другой волости, понятно. Случалось. Возможно, жена перешла в мещанское сословие как бывшая «экономическая» крестьянка. Но чаще такие вдовы становились обычными крепостными – по мужу. 1 3 до утра. Тетка Пелагея, жена крестного, искрутилась на лавке, а прабабушка спит себе на полатях. Но тетка не обладала безмятежной сонливостью, которая будет передаваться по наследству, как память, и поэтому сердито шептала снизу: – Анна, спишь, что ли? – Сплю, Кока, сплю. И, в конце концов: – Да ты не спи, Анна, думай, за кого идти-то! Отдали, конечно, за самого богатого. Оборачиваясь, обнаруживаешь прошлое сахарным. Решения принимались легче и быстрей. Их поступки, увеличенные биноклем времени, кажутся полновеснее наших. И разумнее. Несмотря на то что они промахивались, даже если выбирали богатых. Жизнь складывалась из бесконечной работы, а память хранила в основном историю отношений. 1. КАМЕННЫЕ РОЗЫ Бабушка умерла, и я прокатила родственников с наследством. Я забрала не только фаянсового теленка, который каждое утро, пока я была маленькой, приносил в копытцах горошину обсыпанного сахаром драже, но и весь город. Город с непременным Городским садом, желудями и черемухой, с центральной улицей, где обосновалась местная сумасшедшая, умещавшая в одном выкрике-предложении целые истории: «Она бегала с бритвой по переулку, когда за ним пришли!» 194 И двор, бабушкин двор, я забрала со всеми дровяными сарайчиками и пристройками, со старой квартирой, помещавшейся в каретном сарае бывшей купеческой усадьбы. В центре двора стояла маленькая покосившаяся мазанка, там жил Универсам. Так прозвал его мой дед за «помоечный» промысел. С утра Универсам с тележкой совершал обход мусорных баков по всему району, к обеду возвращался нагруженный, тяжело стуча разномастными колесиками по булыжной мостовой. Через тридцать лет этот промысел повсеместно освоят бомжи. По смерти Универсама осталась полуслепая жена Раечка, взятая им «из тюрьмы» после войны. Выпив, она часто пела странные будоражащие песни. Некоторые из них я встречу позже в сборниках «Русский городской романс» и «Споем, жиган». На семидесятом году жизни у Раечки появился молодой двадцатишестилетний кавалер. Пока хватало Раечкиной инвалидной пенсии «по зрению», они пили «белое» и вместе пели по вечерам. Когда пенсия кончалась, переходили на «синюху» – средство для мытья окон; иногда дрались. Во дворе давно перестали об этом судачить, привыкли. Загадкой оставалась лишь Дуся, живущая не в каретном сарае, как все, а в старом господском доме с полуразрушенным вторым этажом. Она выходила из дому раз в сутки, ненадолго: вынести мусорное ведро и покормить кошек. Во дворе обреталась целая орава серых, рыжих, полосатых и муаровых Васек и Мусек. Как говорит знакомый кошковед, «порода помоечная, мелкобашковая». Где Дуся брала еду или, допустим, спички, не ходя на улицу, – не знаю. Дровяные 1 8 брак между близкими родственниками считался в их краях приличнее, чем внебрачный ребенок. Дети, кстати, у них имелись. Совершенно полноценные. устроились в городе, где вопрос владения землей никого не волновал. То есть, буквально, они были счастливы и умерли в один день. Какой там Маркес-сто-лет-одиночества! Бабушка, я все забрала с собой, и потому мне некуда приехать, чтобы посмотреть на «каменные розы», что по традиции сажают у вас на кладбище. 2. ЛАНДРИН Если бы снова прожить те дни, когда я кричала на нее или, схватив за локти, отчего на истончившейся коже проступали белые пятна, тащила в ванну отмывать неистребимый старушечий запах. Если бы снова прожить, может, кричала бы тише? Иногда она ошарашивала какой-то дремучей логикой. Если я расходилась из-за хлебных корок, упрятанных под подушку, спокойно заявляла: – Ну, чего надрываешься, а еще инженер! – И ехидно добавляла, обернувшись к стенке: – Боялись мы тебя! Отец называл ее Кати`нка, Каточек. Все говорили, что она была необычайно хороша собой, и не только в молодости, а еще очень-очень долго. Мне-то кажется, что у нее не было ни молодости, ни зрелости. Из Катинки сразу скачком превратилась в Бабу Катю, 199 когда ее племянница родила (меня), и ей пришлось стать нянькой, а потом в Бабаньку, когда в девяностолетнем возрасте согласилась ко мне переехать, сама уже не управлялась. У нее не было ни молодости, ни зрелости, потому что со всем этим нежным и румяным цветом лица, узкими алыми губами и маленьким прямым носом она совершенно не желала взрослеть. И взрослую – чужую – жизнь успешно отвергала. Даже ее недоброта и капризность являлись чисто детскими. Отторжение жизни обнаружилось с появлением женихов, они начали поступать рано, едва ей исполнилось пятнадцать. В общей сложности ее сватали тридцать восемь раз. Число имело символическое значение – последним сватался тот несостоявшийся Единственный, когда ей исполнилось как раз тридцать восемь. Наверное, посватался бы еще, год спустя, но началась война. Впервые Единственный появляется в свеженькой подготовительной партии женихов, которую она без раздумий отвергает, как первое наступление взрослости. А он, Единственный, думает, что дело в Косте Белове, который провожает ее после «беседы», а совсем не в оборонительной, непонятной его бесхитростному деревенскому уму, позиции. На «беседу» – деревенские молодежные посиделки – собираются в доме одной из девушек под присмотром матери. Подруги прядут и поют песни, ждут парней – выражения «молодые люди» или «юноши» не в ходу. Те появляются скопом, для храбрости. Если изба просторная, затеваются танцы, нет – поют песни вместе с парнями. Медленнее крутится веретено, пря2 4 сахарную воду, даже про Костю Белова рассказывала. Но Единственного не вспоминала никогда. О нем я узнала от других бабушек, от тех моих бабушек, которые выросли, прожили сложную и разную жизнь и состарились к тому моменту, когда я научилась задавать вопросы. Баба Катя пережила сестер и даже племянников. Но вот чего я боюсь. Своими криками (она плохо слышала) и упреками из-за открученных кранов, хожденья по ночам и разнообразных бытовых неурядиц я научила ее обижаться. А научившись обижаться надолго, как случалось в последние годы, она вдруг повзрослела и догнала наконец свои девяносто шесть лет. И умерла. 3. ШАР ГОЛУБОЙ Легкомысленная, горячая, восхитительно-несправедливая Кока! На самом деле младшую сестру бабушки звали Антониной, но она крестная моей мамы, и Кока привилось, заменив имя или другие формы обращения. В свои семьдесят пять учила меня танцевать кадриль, подпевая тоненьким, высоким, но не старушечьим голоском. Летом на даче успевала испечь к завтраку пироги, а до обеда прополоть все, что требовалось прополоть в огороде. Дача в Рощине пропала, отошла деду Николаю, ее третьему мужу. Они развелись стремительно, когда ей стукнуло семьдесят два. Не последнюю роль в разводе сыграла соседка по квартире Тося, с которой Кока жила одной семьей. Не думаю, что так тесно их связала пережитая вместе 205 блокада. Кока легко подпадала под чужое влияние, а Тося оказалась при ней вроде злого гения. Тосина комната напоминала склад антиквариата, среди прочего там хранились целых два бронзовых Меркурия с крылышками на сандалиях, высотой в половину человеческого роста. Старуха из подъезда шепнула, что Тося в блокаду мародерствовала – оттуда, дескать, картины и фарфор. Кто знает. На даче у Коки Тося жила дачницей на правах хозяйки. Ходила между грядок под зонтиком от солнца и журчала о деда-Колиной «шизофрении», что заключалась в собирании гвоздей. Но он же эти гвозди и заколачивал иногда, причем большей частью по делу. При мне за пару дней построил маленькую домушку для кролика, взятого напрокат у соседей на лето, чтобы позабавить внучку. В этой домушке мы играли с подружками во время дождя, втроем, кролик – четвертый. Как бы то ни было, дача отошла деду, а комната в Питере – Коке, плюс двадцать тысяч, огромная сумма по тем временам. Кока немедленно накупила платьев, сшила летнее пальто-пыльник и укатила в Евпаторию, развеяться. Она обожала изображать барыню. Помню, как мы вместе отправились в Москву, и на вокзале я спросила, глядя на золотое сиянье вокруг ее пухлого запястья, сколько времени. Кока, не смутившись, ответила, что часы не ходят, зато золото настоящее червонное. Она носила часы для красоты, так же как шелковые платья. Правое плечо у Коки заметно выше левого – всю жизнь проработала поваром, с шестнадцати лет. От постоянного перемешивания тяжелым 2 7 любила гостей, любила веселиться, держала канарейку и разводила кактусы. Кактусы, спасенные от меня и глядевшие печальными столбиками, у нее жирели до шаров и немедля принимались цвести. Канарейка с обрезанным хвостом, спасенная от детей сапожника, пела, как заводная. А дед Николай оказался первым мужчиной, который устроился (электриком) в Боткинские бараки после блокады, когда Кока трудилась там среди таких же бледных изможденных женщин, выживших благодаря баракам, благодаря близости работы и еды. Она была постарше и взялась женить неопытного электрика, дескать, познакомлю с кем-нибудь и так далее. Но познакомить не успела, так быстро он женился сам. На ней. Ненавижу закон равновесия, не хочу, не верю в него. Она легко жила и почему умирала долго и мучительно? Последнее, что сделала «серьезного» перед смертью сама, – сняла золотые коронки. Чтоб не пропали. 4. ЛОЖКА С ЧУЖОЙ МОНОГРАММОЙ Мы гуляем с собакой по окраине садоводства, она носится, я хожу медленно и разглядываю молодые шишки на елях. На всех елях светлые, желтовато-зеленые, а на одной ярко-синие. Если долго смотреть на синие шишки, все вокруг синеет. Небо насыщается, и набегает туча, большая, на все садоводство. Вот-вот начнется гроза. Значит, пора бежать к дому, меня ждут. В серванте на даче старинная серебряная ложка с мо208 нограммой и годом: 1872. Там живет Лиза. Во время грозы ее личико показывается в ложке, и она рассказывает истории. Это похоже на сон, но не надо закрывать глаза, чтобы увидеть цветные картинки и услышать голос. Голос принадлежит мужчине, он произносит одно единственное слово. Имя. В прошлую грозу мне показали город, похожий на Львов. Витрина ювелирного магазина с тиковыми навесами над окнами, стекла от них синие-пресиние. «Лиз!» – зовет важный поляк, вешает трость на локоть и раскрывает футляр с брошью в виде веточки смородины. Очень знакомая вещица, по-моему, такую я видела у Коки. Он, поседевший, располневший, но все еще красивый, сидит в ресторане, заткнув салфетку за воротник, и отчитывает лакированного официанта. Две грозы назад обрюзгший старик в феске и аккуратно подстриженными усами грезил за стаканом жидкого чая и тарелкой с двумя блинами под портретом Калинина. Рядом к стене прислонена палочка. «Лиз!» – он шепчет в тарелку, и приходит буфетчица в наколке на забранных волосах, смотрит с интересом. «Лиз!» – он же, но не старик, а почти мальчик в ловких сапожках, держит лошадь под уздцы, восхищенно запрокинув голову к всаднице. Очень хочется увидеть бал и шампанское из туфельки, но Лиза мне этого не показывает. Никогда не показывает и себя. Личико в ложке крошечное, только и видно черную прическу и черные глаза. Я пересказываю Лизе те обрывки, что сохранились в памяти о ее муже. Стараюсь, чтобы история 2 0 Имя «Лиз» тоже застыло, непроизнесенное. Боязливо взглянув в сторону постели, берет с туалетного столика ожерелье, камни вспыхивают в слабом свете ночника, он стискивает холодные искры и разжимает пальцы. Украшение падает на пол, но удара не слышно. Ничего не слышно. С трудом, словно пространство стало вязким, идет через комнату, останавливается у тумбочки с лекарствами, разглядывает пузырьки, бонбоньерки, стакан с серебряной ложкой. Выплескивает в форточку остатки жидкости из стакана, помедлив, обтирает ложку о скатерть и отправляет в карман. Видимо, не понимает что делает. Когда он поворачивается к двери и проходит мимо постели, мне становится видно свесившуюся оттуда мертвую черную косу. Гроза разгулялась, не утихает. Прощай, Лиз! 5. ЧИСЛА – 1 Я забыла, как звучат ночью копыта, когда на дедовом диване неудержимо летишь в сон, а за окном по неразличимой дороге громыхает телега, и на грохот накладывается четкий перестук копыт низкорослой лошадки, мешается с цоканьем маятника, медленно отступает: то ли вдаль, то ли в сон. Сон всегда большой, плотный, ему не мешают пружины, звенящие из глубин старого дивана, прервать его может только запах ватрушек с черникой, испеченных «в поддымке», но это будет утром, нескоро. Сон – наследство. Так спала прабабушка Анна в ночь после сватовства, на жестких полатях у крестного. 211 «Жесткие» полати ничего не значат, не означают, что ей там плохо жилось. У Осипа Ивановича, Кокоя (так называли крестного) имелась мелочная лавка – завел после службы в армии, – но не было ни земли, ни детей. Собственно, его жена, Пелагея и была Анне теткой – родная сестра матери Анны, тоже Анны, Ивановны, чтобы не путаться. Мать Анна Ивановна раздала дочерей сестрам: Анну – Пелагее, Татьяну – другой сестре, а сама доживала с двумя сыновьями. Раздала не от хорошей жизни, понятно, – в двадцать восемь лет уже овдовела, осталась одна с четырьмя ребятами. Дети – это в благородных семьях, крестьяне называли детей ребятами. Муж Степан Иванович (можно подумать, что у нас в шестом колене только одно отчество на всех) попал под поезд – так впервые в нашей истории появилась железная дорога. Потом она часто будет выезжать, но не столь трагически. Я и то училась в железнодорожном институте. Так вот, Степана Ивановича зарезало поездом, и дочь Анну отдали в семью крестного. Еще один повторяющийся сюжет. Коку, крестную уже моей мамы, также отдали «в люди». Но в люди чужие – через пару лет после смерти матери, этой самой Анны, которая еще в предыдущем абзаце называлась дочерью. В первый вечер у «чужих» семилетней Коке было заявлено: – Тонечка, ты – дома, чем хочешь заняться? – Дома? – Дома. – Пойду на качелях качаться! 2 7 самом деле неважно! Василий женится через полтора месяца после смерти первой жены, деревенские свахи сосватали вдову. Это не значит, что он не любил Анну, ничего это не означает, но остались три сироты, и хозяйство пустовало. Вторую жену он не знал вовсе – до свадьбы. У них еще были впереди шесть лет (6 х 2 месяца = 12 месяцев общего времени). 6. ЧИСЛА – 2 Жизнь моих родных в числовом выражении выглядит внушительно. Не говорю уже о десяти дедовых братьях, возьмем хоть свадьбы. На бабушкиной свадьбе «гуляло» шестнадцать подруг (у меня пять, и то показалось многовато). Жаль, не догадалась спросить, сколько было всего гостей. Причем на свою свадьбу бабушка сама и заработала. Летом после пашни, как отсеяли, пилила месяц дрова в наемке, а осенью те же дрова возила. Дед, кроме положенного обручального кольца и ткани на платье, доставил невесте два пуда мяса, о прочем не упоминалось. Тридцать два килограмма мяса – это, по нашим меркам, под сотню гостей, меньшему числу и не съесть. Из традиционного чайного сервиза, даренного молодым, у бабушки до золотой свадьбы сохранились заварочный чайник кузнецовского фарфора и пара чашек. Где-то мой «свадебный» сервиз? Сейчас на даче пью чай уже из четвертого по счету, хотя ушел обычай одалживать посуду соседям на праздники – сами бьем. 218 Бабушка Мария вышла замуж в январе семнадцатого года, в период «новейшей» – термин из школьного учебника – истории. Взаимоотношения с историей занимали меня в детстве, помню, как с негодованием приставала к няне Кате: – Баба Катя, ну неужели вы не знали Ленина? – Да, помню, Нюрка Костомарова прибежала на «беседу» и говорит: «Ленин умер!» Ну, мы и давай плясать. – Баба Катя, ведь он уже после революции умер, как же вы ничего больше не помните? То, что они могли радоваться его смерти, мне просто не приходило в голову. А могли они не заметить революцию в своей деревне? Не заметить Антоновский мятеж? «Война» на их языке означала войны Русско- японскую или германскую, на которой воевал мой дед, но никогда – Гражданскую. От страха? Такого страха, что внучке боялись рассказывать? Боялись, что сболтнет что-нибудь не то по малолетнему недомыслию? Так ведь уже не страшно и сболтнуть, не те времена. Голод тридцатых годов в их рассказах возникал неожиданно, откуда ни возьмись: – Леша уже взрослый был, четырнадцати лет, подрабатывал в сельсовете, вот и смог наши паспорта оттуда выкрасть. Быстро перебрались в город от голода. Первый год еще корову держала. – Бабушка, зачем корову? – Мы жили на нее, я молоко продавала. Бабушкиных коров я представляла себе отлично, имена их помню до сих пор, но представить взрослого 2 6 7. КУКЛА Прекрасно помню Кокину комнату с запахом меди, начищенными дверными ручками и рядами темных картин на стенах, мама возила меня в гости чуть не каждую неделю. От Московского вокзала мы шли пешком по Гончарной улице, потом ныряли в хитросплетения проходных дворов и подворотен, выходили на Тележную, и вот он: Кокин дом. Уже на Гончарной, казалось, тянуло пирогами, которые в изобилии подавались у Коки к столу, даже дух сырой штукатурки в подворотнях не мог сбить меня со сдобного следа. Удивительно, но я помню и другую комнату, в Дровяном переулке, где Кока жила до войны, а я – ну никак – не могла ее видеть, ведь мама еще не приехала в Питер, не поселилась у тетки, не вышла замуж и не родила меня. Но отчетливо вижу, как Кока, улыбаясь, машет гостям из эркера, отведя локтем шелковую занавеску загадочного цвета «фрез», как пасутся на комоде мраморные слоники перед фарфоровой пастушкой и цветут бальзамины на подоконнике. Воспоминания наслаиваются друг на друга, пестрят лоскутным ковриком. Такие шили, пристрачивая разноцветные лоскутки к куску холста или дерюжки. Пушистые коврики, цветущие настолько бессистемным, что казался продуманным, узором; их весело разглядывать – вот кусочек от бабушкиного халата, а это от моей старой блузки. Но бывает, непонятно откуда взявшийся парчовый жесткий лоскут возьмет да и выпрыгнет, 227 кинется в глаза вперед других, как воспоминание, не подходящее череде соседних. Много у Коки безделушек. Часть из них ненадежно перекочевала ко мне, вроде маленького, с ноготь, стеклянного ежика; всего-то и пожил у меня полгода, потом исчез. Так много, что сколько ни ходи в гости, все увидишь что-нибудь новое. Я ночую у Коки – не знаю почему, больше, по-моему, и не ночевала. Мамы нет. Кока укладывает меня спать на ковровый диван, он пахнет вкусной коричной пылью; сама ложится в другом углу огромной комнаты. Свет погашен, но хитрая луна пробирается во двор-колодец и освещает красавицу-куклу, сидящую напротив. Это кукла на чайник. С широкой парчовой юбкой, с фарфоровым личиком и жемчужной сеткой на высокой прическе. Под дрожащим светом – тучи там наверху, что ли? – бледное с глуповато-злобным выражением личико лезет в глаза и начинает выделывать странные штуки: поводит бровями-шнурочками, кривит губки. Жесткая раззолоченная юбка топорщится и шуршит. Я знаю, что под ней нет ножек, только пустота для чайника, но край юбки будто приподымается маленьким коленом, вот нижние кружева показались, сейчас кукла шагнет, а глаза смотрят на меня, в их фарфоровой голубизне пляшет непонятное желание, боюсь угадать, что оно означает. Кукла гораздо ближе ко мне, чем вначале, видно, как тряпичная грудь вздымается под обрывком кружев, размыкаются сцепленные на животе ручки, уж пальчики видны, без ноготков, слепые пальчики; лоб и щеки розовеют, еще чуть-чуть – и будет поздно, ручки поднимаются, тянутся к моему лицу... 2 1 – Какая кукла? Тебе приснилось? – говорит Кока, и глаза ее смеются, а дед Коля настораживается. – Ну что ты, Николай, ребенка слушаешь? Я уже знаю, что Кока продает иногда вещи, тайком от деда, так надо, наверное, но разве старую куклу кто- нибудь купит? Или Кока говорит правду? Правда приснилось? ЕЕ ПАМЯТИ Она прожила девяносто шесть лет, пережила мужа, младшую сестру, двоих из своих детей, голод, войны, революцию и слепоту. Она была самым счастливым человеком из всех, кого я знала. «Здравствуйте, мои дорогие Лена и Танечка, шлю я вам свой привет и сердечные пожелания, а также шлет привет папа и дедушка», – этой формулой начинались письма, написанные ею, но с обязательной ссылкой на деда. Уважение к мужу и близким в любых формулах являлось величиной постоянной. Трудно выделить какой-либо эпизод из ее многоцветной жизни, всего много, а на стержень не нанизывается. И страшные эпизоды («тяжело было, как голод случился, в сорок третьем ездили за картошкой на крыше поезда; стреляли, конечно, приходилось прятаться за составом»), и забавные (« Ленечке рубашечку шила, хотела сюрприз, чтоб Надежда не заметила, все лоскуты с полу собрала, а под стол не заглянула, один и остался») представляла в одном масштабе: масштабе семьи. Нянчилась с внуками, дождалась семерых правнуков. В обращении с малень232 кими проявляла необыкновенную изобретательность. Один из внуков, Саша, отличался капризами. Как-то раз при бабушке устроил великолепную «выревку», родители обреченно пытались успокоить дитятко, пока бабушка не спросила: – Санька, батюшка! Что же ты все ревешь? Слезыто ведь могут кончиться, что делать будем? Покупать придется слезы-то! Внук перепугался не на шутку, молчал два часа кряду, но пореветь хочется, надо бабушку просить: – Бабушка, пойдем в магазин слез покупать! Бабушка безропотно сходила, вернулась. – Ну что, купила слез-то? – Купила, батюшка. – Полезла в сумку, нашарила бутылку постного масла, помазала внуку брови. Средство оказалось чудодейственным, внук почти перестал капризничать. Пытаюсь что-то вспомнить про бабушку, мучаюсь – не складывается сюжет. С чего начать? Со сватовства деда и Ивана Петровича? Но вместо этого вспоминается чихающий ход зингеровской швейной машинки, бабушка строчит за круглым столом обнову кому-нибудь из внуков. Дед в белом начищенном френче перед зеркальным ждановским шифоньером массирует лысую голову волосяной щеткой, тщательно приглаживает усы маленькой расческой, хмурится, вглядываясь в отражение, кричит: «Мария!» – и та неторопливо оставляет шитье, идет за ножницами, начинает осторожно выравнивать и так безупречную линию дедовых усов. Определение «кроткая» подходит бабушке меньше всего. Властная – да, решительная, но замечалось это 2 5 Один раз, когда она была уже безнадежно больна, и я приехала ее навестить, вернее, проститься, она высказала сожаление. Мы говорили о моей даче, о посадках, о том, почему раньше не выращивали цветов, и вдруг я услышала: – Жаль, что я мало красоты видела. Тотчас она задремала, утомившись. Я решила, что это о цветах, ведь о них были последние фразы. Лишь после ее смерти поняла, что цветы ни при чем. Трудно понять, когда живешь в другом масштабе; он включает разные города, события чужих жизней, лишние и нужные книги и куда меньше масштаба семьи. 9. ЧУЖАЯ ПАМЯТЬ Как эпически строго равнялись мои воспоминания. Побуждение, подобное тому, что толкает детей разбирать любимые игрушки, рассекать беззащитное ватное нутро, потащило меня на встречу с теткой, некровной родней, – копаться в ее памяти. Зачем? Все рухнуло. Пусть у каждой памяти своя правда, никогда им, этим правдам, сложившись, не создать новую, общую. Мы, я и тетка, сидели за столом с блинами и клубничным вареньем удивительного розового цвета, на меня сыпались один за другим неканонические эпизоды, страшные и грубые. Чужая жизнь в чужой памяти. Куда делся МОЙ дед? Только ЧУЖОЙ мог кричать на жену, еле дошедшую до дома по рыхлому снегу в вален236 ках, хлюпающих от крови после посещения деревенской акушерки, забившуюся на полати, – на горячие полати с кровотечением! – безуспешно баюкающую боль по нерожденному ребенку. Кричать, зачем жена посмела принять решение без его участия. А какое еще решение, если в доме уже четверо детей, а на дворе шаром покати: голод. Только чужой дед мог забрать у жены свои продуктовые карточки, когда приехали сын с невесткой: – Тебя должны дети кормить! Чужой дед порубил топором рукавицы-наголицы, убранные невесткой в более подходящее, как ей казалось, место: – А! Мои наголицы помешали! – И опять забирать карточки и отдельно от всех питаться мог лишь чужой, неродной дед. Мой дед любил выпить, знал крестьянскую работу. ЧУЖОЙ не брал в рот ни капли спиртного и не умел даже косить. Не наклонялся за бревном, чтобы подбросить в печь: садился на корточки с прямой спиной – тетка объяснила, что врач не велел утруждать спину, я воспринимала жест как преувеличенное уважение к своей персоне – не поклонись. Незнакомая бабушка не жаловалась, тихо плакала в уголке. Когда дед одним из первых вступил в колхоз. Когда продал дом в деревне и повез семью в город – не в дом, им позже выделили для жилья склад; повез жить в обоз, к себе на работу. Когда уже будучи больным, незадолго до смерти заставлял бабушку себя одевать, чтобы выйти на улицу – а брюки-то не натягиваются, ноги не двигаются, – и махал бессильной рукой, заявляя: 2 8 и бежали проверять, конфетку какого цвета принес теленок на этот раз. Мой дед остался там, на старинных фотографиях, хранящихся у меня, рядом с бабушкой, положившей руку ему на плечо скованным жестом, и галуны топорщатся на рукаве. Тех фотографиях, которые я никому не отдам и не передам уже, так как у меня нет дочери, которые, и сейчас сильно выцветшие, наверное вовсе сотрутся – потом, когда меня не будет. 10. ПОСЛЕ ПАМЯТИ Мы встретились: все внуки, кроме одного, шесть человек, плюс один из правнуков и две бабушкиных невестки, обеим хорошо за семьдесят. Давно умерли дед и бабушка, умерли их дети. У внука Андрея родилась собственная внучка. Внук Саша, тот самый, кому покупали слезы, придумал собраться в Рыбинске – в Городе, и отправиться на кладбище. Мы приехали из разных городов: Москвы, Питера, Вологды и Ярославля. С некоторым трудом нашли дорогу к Роздумовскому кладбищу, где сохранилась старая церковь и могилы генерала с супругой 1814 года захоронения. Полагаю, генерал, как теперь говорят, спонсировал строительство церкви. Могилы бабушки и деда, к моему удивлению – а ведь ничего не стоило узнать раньше, – оказались в одной ограде с могилой прабабушки Анны. Помню, когда умирала Катинка – Баба Катя, – она просила похоронить ее на Митрофаньевском кладбище. 239 Я объясняла, что такого кладбища в Питере больше нет, она сердилась: – Как же нет, там мой отец похоронен! Могила прадеда залита асфальтом Митрофаньевского шоссе в Петербурге, могила прабабки в деревне Роздумово оказалась в полном порядке. Деревенские кладбища не бывают запущенными, как, к примеру, некоторые участки нашего Северного или Южного. Прабабушкина могила 1908 года, без цветов, но относительно прибранная, меня изумила. С ходу и отчество прабабушки не вспомнили, однако же навалились всем составом, смели опавшие листья, поправили дедов памятник, посадили цветы на все три могилы. Поездка на кладбище оказалась важнее последующего сиденья за столом. Я боялась родственников, иных не видела двадцать лет, неизвестно, как мы друг другу понравимся, некоторые вызывали отторжение. Большая семья за столом – абсолютно непривычное, хотя и знакомое на генном уровне ощущение. Прошлое казалось сахарным и сусальным – куда же отнести настоящее, когда такие разные братья и сестры собираются вместе и так уместно молчат у вековой ограды? Я люблю вас, хотя двадцать лет назад решила, что родственники ничего не значат по сравнению с друзьями. Я вижу бабушкины черты в племяннике, которого не знала прежде, я понимаю, что связь не прервалась. А банальные мысли, писала же, всегда воспринимаются со скрипом. Но есть интернет, фотографии можно сканировать. Память сохранится. ЦВЕТ ЧЕРЕМУХИ Я люблю фильмы о времени «до меня». Хотя бы о 50-х годах, но лучше – раньше. В этих фильмах узнаю детали из рассказов бабушки, я к ним готова, пусть не видела сама, только вещи оставшиеся видела; вещи оттуда. Вот валик, которым колотили белье, чтобы разгладить, вот саперная лопатка, которую дед хранил еще со службы в той, царской армии. Но это древнее, дореволюционное. Довоенных вещей в моей семье больше, много. Многими и сейчас пользуюсь: посуда, столовые приборы, кружева. Часть дореволюционных – вещи прадеда. Отдала реставратору на починку киот со старообрядческим распятием, доставшимся прадеду от отца; по семейной легенде, прадед заказывал киот в мастерской на Невском проспекте. Реставратор присылает снимок разобранного киота: внутри, под рамой, рукой прадеда указана дата (1904 год) и его подпись. Я хорошо знаю выразительный почерк прадеда по заметкам в семейной Библии и Псалтыри, по его единственному оставшемуся, но пространному письму. Мой скверный скорый почерк, если освободить его от неряшливой торопливости, похож на почерк моей мамы, бабушки и – да, именно так, на почерк прадеда. Всякую букву пишу одной линией, даже «ы». Хотя учили иначе. У прадеда судьба, как у всех на границе XIX и XX веков, сложная. Границы веков, они провоцируют проблемы, есть такая беда. Но я не о сегодняшнем дне, я о прошлом. Прадед – заслуженный питерщик*, его * Крестьянин, на продолжительное время перебравшийся на заработки в Петербург. 241 наверняка посчитали тамошней статистикой – работал в Петербурге у Жоржа Бормана, в деревню под Рыбинском, к семье, ездил раз в год на сенокос, так он проводил свой отпуск. Если бы не алкоголь, жил бы много лучше и дожил бы до раскулачивания. Но пил, запойно. Терял должности. Борман его жалел, под конец оставил работать в передвижной лавке. Прадед держался тем, что на год давал зарок у иконы «Неупивае м ая чаша» в храме Воскресения Христова у Варшавского вокзала. Сейчас нет вокзала, там торгово-развлекательный комплекс. Но храм есть, действующий. Старшей дочери прадед успел подарить полупарюру, то есть золотые брошь и серьги, а еще золотые часы. Бабушка (она же – старшая дочь) снесла золото в Торгсин, когда голод начинался. В Торгсине с 1931 по 1936 год можно было обменять золото на еду. Но маленькая брошь от прадеда осталась, вероятно, потому, что застежка сломана. Раз в год, между зароками, прадед пускался в запой. В запое и умер, запершись в передвижной лавкефургоне. На сорок третьем году жизни, если по архивным документам, хотя их сведения порой «гуляют», а по легенде – в тридцать семь лет. Похоронил первую жену, женился на вдове с ребенком, плюс своих три дочери. От второй жены родилось еще три дочери. Первая, Вера, умерла младенцем, имя такое, да... Последняя – Ольга, она уродилась смугляночкой, не в нашу родню, рыжевато-русую да светлоглазую. Начало века. Рыбинск, столица бурлаков и главная хлебная биржа, колыбель верфи Нобелей (в том числе того самого Нобеля, чья премия; его бюст сейчас стоит 2 5 работу ярославского скульптора Натальи Павловой: рыженький купец в красной поддевке. У него было лицо моего прадеда. Фотографии конца XIX века сохранились, я легко узнала. Ничто не исчезает. Ничто. СТРАННЫЙ ВОЗДУХ МАТИСОВА ОСТРОВА Очень поздно я сообразила, что с жильцами Матисова острова были проблемы. Ученикам своего литературного семинара советую не использовать слово «очень». Разве что по жизненной необходимости. Тут именно такая. Мама получила комнату в коммуналке от института, где преподавала. Большая комната, двадцать восемь метров, светлая, красивая. Но рожать меня поехала к родителям в Рыбинск. Потому у меня в паспорте место рождения не Ленинград. В Ленинград я переехала в возрасте трех недель. Соседей любила, особенно бабу Досю, Домну Андреевну. Она жила с сыном и невесткой в двух комнатах. И сын, и невестка – бывшие заключенные по уголовной статье. Случалось, дрались до крови. Сын бабы Доси, алкоголик, как говорили мои родные, периодически жертвовал часть своей водки мне на компрессы: от простуды. При такой, как сейчас сказали бы, маргинальной жизни и соседи, и мама нанимали знакомую санитарку мыть окна: самим было не принято. Санитарка работала «на Пряжке» – в сумасшедшем доме. Я ходила в школу мимо него, в окнах торчали женщины, махали руками. Мы с подружками 246 делали вид, что их боимся, рассказывали друг другу байки о побегах «психов». Позже мама смогла поменять комнату на другую, в соседнем подъезде. Новые соседи считались «приличными», здесь даже можно было пользоваться ванной. В предыдущей коммуналке в ванной порой плескались живые карпы из магазина «Диета», что на площади Труда, и не было горячей воды. А сын бабы Доси, рыбак, частенько держал там свой улов. Приличные соседи формально были в разводе. Соседка развелась с мужем, пока он сидел – долго-долго, больше десяти лет, – по политической статье. Мама шепотом рассказывала об их разводе своей подруге, я подслушала и изумилась, потому что эти старики (им было за шестьдесят) явно любили друг друга; меня поражало, что они вместе мылись в ванной: терли друг другу спинку, о чем и сообщали громогласно. Ведь развод – это все врозь, как у моих родителей! У меня была взрослая подруга тетя Заря. Она пыталась учить меня английскому, заинтриговывала: – Если хочешь зайти в гости, смотри на мое окно. Увидишь, что занавеска подвязана, можешь заходить. Шпионские штучки! На самом деле – тюремный опыт. Но тогда это было непонятно. Хотя что-то витало в воздухе Матисового острова. В третьем классе мы с дворовыми друзьями взялись выслеживать шпионов и, конечно, сразу нашли: тощий дядька из первой парадной, он еще конфетами нас угощал. У подружки моей Оли, это еще во втором классе выяснилось, с дедом что-то не то. Подружка-то была что надо, а дед у нее финн; взрослые говорили, что он не 2 0 из заварочного чайника, из носика. А мне за это влетало. Сильно. Едем к Коке в выходные. – Леша снял кольцо, – говорит мама ей, как будто жалуется. – Приезжал на той неделе. Боюсь. Чуть ли не выгнала его. – Простынища ты, Лелька! – привычно отвечает Кока. – А и правильно. Ты ж ее первая подруга. Нечего потворствовать! БРАТЬЯ У меня три братика. Двоюродных, но это неважно, когда нет родных. Три братика в разных городах. И все далеко от меня. Одному братику можно позвонить всегда. Другому под настроение – лучше под его настроение. Третий обычно сильно занят, он врач. Но бывало, что раньше звонил сам. Сейчас не бывает, и я скучаю. В первого я была влюблена в свои девять лет на целых полчаса, пока ждали автобус: мы с бабушкой провожали его в город из деревни Вздыхайлово; на остановке у дороги над нами вздыхала прямо-таки бесконечная ива, навевала, да, всякое навевала. И братик был такой романтический, черноглазый, ну чисто Лермонтов. вторым я долго переписывалась, после месяца совместного времяпровождения в Риге. У меня практика институтская, а он работал в рижском Ботаническом саду. Ох, сколько было приключений! Как-то раз даже 251 залезли в чужой коттедж за городом и отпраздновали там Иванову ночь. Я порвала юбку, перелезая через забор. Утром, уже в Риге, встретили у театра известную латышскую актрису, и та уставилась на мою несчастную разодранную юбку, но дело не в том, а в том, что звонить ему нынче можно только по настроению. С третьим мы ровесники, вместе росли летними месяцами. Зимой каждый из нас рос отдельно, каждый в своем городе, в своей школе. Третий братик меня заложил, еще до школы, когда нам было по пять лет, – наябедничал бабушке, что сказала плохое слово. Слово было «гадский» и относилось к предмету одежды. Этому братику не враз позвонишь, а ябедничать уже некому, нет бабушки. Я бы сейчас поябедничала, пожаловалась. полгода назад у меня было четыре брата. Старший брат умер этой тяжелой зимой. Он был какой-то отдельный... Может быть, потому что был старше остальных? Старше меня на десять лет, любого из нас, двоюродных, много старше. Я помню обрывки, легенды о нем. Жил у нас с мамой в комнате в коммуналке, когда поступал в институт в Ленинграде, после перебрался в общежитие на проспекте Максима Горького, как тогда (временно, как оказалось) назывался Кронверкский. Там – ужас-ужас – они с однокурсниками ловили голубей, приманивая их хлебными крошками на подоконник, а после жарили. 1965 год! Наши в космосе, а еды студентам не хватало: трудно в это поверить. Немного легче будет, если представить, что стипендию брат со товарищи тратили не на еду, а на то, что традиционно 2